Я краешком глаза глянул на кобуру — и она, судя по чуточку изменившемуся лицу, этот взгляд перехватила. Без всякой тревоги или настороженности спросила:
— У тебя там оружие? Вы что, воюете?
— Который год, — ответил я не без сарказма.
Она вздохнула:
— Ну вот, одно и то же… куда ни придешь, вечно вы воюете…
Прозвучало это даже не капризно — скорее уж с ненаигранной грустью, нешуточной тоской, но меня и этот тон взбесил. И то, что ее сей очевидный факт, сразу видно, удручает. Печальница, чтоб ее… Грустно ей…
Но я сдержался, только в уме запустил смачную тираду, от которой мои родители, прозвучи она при них вслух, в нешуточный ужас пришли бы. Война огрубляет даже культурных ленинградских мальчиков из семей потомственных интеллигентов…
И молчал, потому что никакие слова не приходили на ум. Прикажете читать ей лекцию о том, за что мы воюем и с кем? Рассказывать о немецких зверствах? О том, что мои родители и изрядная часть родственников умерли от голода в блокаду, и я даже не знаю, где они похоронены, — где-то в братских могилах на том месте, где теперь Пискаревское…
Не поймет. И ее скучающие спутники не поймут. Сразу чувствуется, что они откуда-то издалека, словно бы и не из нашего мира вовсе, не из нашего времени — сытенькие, благополучные девочка-мальчики из каких-то других, не в пример более мирных и благополучных мест… до них не дошло бы, как ни старайся.
Должно быть, мысли мои, злые и неприязненные, как нельзя ясно изобразились на лице — она вздохнула:
— Ну вот, мы опять не вовремя… Что поделать, всего хорошего…
Держа флейту в левой, правую вытянула перед собой, сделала ладошку ковшиком. Светящийся шарик плавно опустился на ее ладонь и не погас — свет словно бы стал сжиматься в размерах, съеживаться, как знаменитая шагреневая кожа, вскоре я оказался в темноте, и оба парня тоже, а там и ее поглотила темнота, осталась только ладошка с круглым светящимся шариком, затем только шарик, свет сжался в точку, там и она пропала… темнота и тишина, только все еще витает в воздухе аромат незнакомых духов…
Только теперь меня прошибло. Встряхнуло на совесть. Осознал в полной мере всю странность только что случившегося наяву. Страха не было — просто зябко стало. На ощупь найдя кобуру, вынул пистолет, загнал патрон в ствол, стараясь держаться лицом к тому месту, где они только что сидели над полом в невидимых креслах, прошлепал босиком к окну, распахнул на одном шторы.
На улице ночь темная. На моих трофейных — два шестнадцать. Глаза понемногу освоились с темнотой — нет, никого не видно, они ушли… Нашарил спичечный коробок, зажег керосиновую лампу: фасонную, красивую, доставшуюся от хозяина кабинета, — похоже, у них частенько в последнее время отключали свет, лампа так и стояла на столе, а в одном из его ящиков, в тумбе, я обнаружил и полдюжины запасных стекол в красивой коробке да жестяную банку с керосином, удобную, с ручкой и длинным горлышком. (Я ее, когда мы через два дня, как и предвиделось, уходили, забрал с собой, и лампу, стекла и банку, потом не раз пригодилось.) Вид у меня, и не смотрясь в зеркало, был тот еще — босой, в одном нательном белье, наверняка растрепанный, с пистолетом в руке… И тут я совершил небольшое прегрешение: достал трофейную бутылку немецкой вишневой водки, крепостью не уступавшей нашей, налил в родной граненый стакан граммов сто пятьдесят и прикончил одним глотком: и этому интеллигентные ленинградские мальчики давненько уж на войне научились… прожевал конфетку из офицерского доппайка, закурил, сидя у канцелярского стола, — и понемногу чувства улеглись, мысли — тоже. В конце концов, ничего сверхъестественного, никакой нечистой силы, мистики, чертовщины. Странники, и все тут, ни во что страхолюдное не превращались, душу запродать не предлагали, пахло не серой, а приятными женскими духами, пришли — и ушли. У них своя дорога, а у меня своя…
Больше я пить не стал, совершенно не тянуло. Лег, быстро уснул и хорошо выспался, и никому назавтра не рассказал о загадочных гостях — да и потом рассказывал редко, разве что в компании старых знакомых, когда речь заходила о всяких странностях и диковинах, с которыми приходилось сталкиваться лично. Бывали истории, гораздо более захватывающие, чем моя, не в пример диковиннее, а то и пострашнее. И во многие я, признаться, верил — после того, что с самим произошло.
Они так ни разу и не объявлялись потом, и ничего даже отдаленно похожего со мной как-то не случалось. И со знакомыми тоже. На концерты симфонической музыки я так ни разу больше и не ходил, флейту слышал только в кино и по телевизору, стал большим приверженцем авторской, бардовской песни, когда начался ее расцвет, уже во второй половине пятидесятых.
И никогда особенно не задумывался над той историей. Еще и от того, что совершенно не в состоянии догадаться, где именно они странствуют, по времени или по другим мирам. Ее мельком брошенное «Куда ни придешь…» с равным успехом, согласитесь, может относиться и к тому, и к другому. Ее безукоризненный русский язык ни о чем еще не говорит: мало ли как это можно объяснить — навскидку вспоминая иные фантастические романы, можно массу объяснений найти, и ни одно не доказать и не опровергнуть. Я, хотя и чистейшей воды гуманитарий, кое в чем придерживаюсь свойственного «технарям» рационализма — скорее всего, служба в разведке приучила. Бессмысленно ломать голову над тем, чему нет ни объяснения, ни разгадки по скудости исходной информации.
Ни зла, ни даже раздражения на них я давно уже не держу — ну чем они, рассуждая с позиций нынешнего времени, виноваты? Нет у них, очень похоже, войн, живут спокойно и благополучно. Тут не злиться, а завидовать надо.